CrazyReality: Любовь в Доме2 фальсифицирована и нелегитимна !

Информация о пользователе

Привет, Гость! Войдите или зарегистрируйтесь.



"Литературная страничка"

Сообщений 21 страница 40 из 832

21

Прочитала "Коллекционера" Джона Фаулза. Всё ждала, когда ж я наконец напугаюсь да задрожу как осиновый лист от ужаса)) Не дождалась, эх! Это никакие не ужасы оказались, как я почему-то предполагала)). Хочется экранизацию посмотреть, но вроде нет ее.

0

22

Иногда мы идем на дачу к Пастернаку. Здесь нас принимает Бриджит Анжерер - молодая французская пианистка, ученица хозяина дома, Станислава Нейгауза, твоего собрата по саморазрушению. Этот дом хранит в себе сокровища ослепительной и трагической эпохи двадцатых-тридцатых годов. Мы вместе идем на Переделкинское кладбище поклониться могиле Пастернака. Он так и не сдался, его профиль на барельефе выражает гордость и решимость, которые были присущи ему всю жизнь.
     Потом мы делаем крюк через заваленную всяким хламом, но уютную дачу Беллы Ахмадулиной. Атмосфера здесь совершенно иная. Чувствуется, что внешний вид дома не имеет никакого значения для хозяев. Мебель здесь совершенно случайная, чистота сомнительная. Кошки и собаки играют прямо на кроватях с детьми поэтессы. На стене прикноплена немного скрючившаяся фотография - это двое очень близких друзей: Булат Окуджава в черном костюме и его жена с начесом и в короткой юбке. Как говорит Булат: "Это когда мы были старыми, в шестидесятом!" Булатик, как  мы между собой его называем, - твой "первый в связке". Он первым нарвался на неприятности автора-композитора и исполнителя, профессии, которая не являлась таковой в СССР. Он был одним из немногих, кто всегда тебя поддерживал и защищал.
     Когда мы не находим Беллу, старая бабка, которая сидит с детьми, импровизирует обед из того немногого, что у нее есть. Мы едим все вместе - дети и взрослые, кошки и собаки. Получается очень вкусно. Если Белла дома, все затихает и лишь только слушает. Звучит ее неподражаемый голос, бледное трагическое лицо поднято к небу, шея напряжена, вены как будто готовы лопнуть - это и боль, и гнев, и любовь. Выпив немного вина, она разражается веселым и свежим смехом, и время, остановленное на какой-то момент ее талантом, потекло вновь. Мы прощаемся и спускаемся к реке. Ты берешь меня за плечи, и мы долго сидим лицом к закату. В завитках реки отражается розовое небо, вечерние звуки распространяются в чистом воздухе, ты ищешь мою руку. Это - покой.

(с) Марина Влади. "Владимир или Прерванный полет" (отрывок)


Высоцкий (25 января 1938 - 25 июля 1980) - Очи черные - погоня

alexanderaksel:

Перевожу коментарий, сохраняя его стиль:

Это было по-другому, чем у Маяковского, который хотел с небес поэзии сорваться в Коммунизм.

Песни Высоцкого - без иллюзий и идеологии.

Более 600 баллад написал: фантастические и бурлески, политические и о всем, что можно, что бросилось в глаза и с чем столкнулся: о спорте и антисемитизме, о милиции, таможне и алкоголизме, и о том, что требуют органы от выезжающего за границу.

Александр - гражданин Германии,программист.

Отредактировано belle (2011-01-25 22:24:40)

0

23

Ёжка, специально для тебя)

Мария 

Выходит Мария, отвесив поклон,
Мария выходит с тоской на крыльцо, 
а мы, забежав на высокий балкон,
поем, опуская в тарелку лицо.
Мария глядит
и рукой шевелит,
и тонкой ногой попирает листы, 
а мы за гитарой поем да поем,
да в ухо трубим непокорной жены.
Над нами встают золотые дымы,
за нашей спиной пробегают коты,
поем и свистим на балкончике мы, 
но смотришь уныло за дерево ты.
Остался потом башмачок да платок,
да реющий в воздухе круглый балкон,
да в бурое небо торчит потолок.
Выходит Мария, отвесив поклон,
и тихо ступет Мария в траву,
и видит цветочек на тонком стебле.
Она говорит: "Я тебя не сорву,
я только пройду, поклонившись тебе."
А мы, забежав на балкон высоко,
кричим: "Поклонись!" и гитарой трясем.
Мария глядит и рукой шевелит
и вдруг, поклонившись, бежит на крыльцо
и тонкой ногой попирает листы,
а мы за гитарой поем да поем,
да в ухо трубим непокорной жены,
да в бурное небо кидаем глаза.

12 октября 1927

Даниил Хармс


О Марии, балконе и платке

Отредактировано belle (2011-02-10 23:40:59)

0

24

Обманите меня... но совсем, навсегда...
Чтоб не думать зачем, чтоб не помнить когда...
Чтоб поверить обману свободно, без дум,
Чтоб за кем-то идти в темноте наобум...
И не знать, кто пришел, кто глаза завязал,
Кто ведет лабиринтом неведомых зал,
Чье дыханье порою горит на щеке,
Кто сжимает мне руку так крепко в руке...
А очнувшись, увидеть лишь ночь и туман...
Обманите и сами поверьте в обман.

Максимилиан Волошин

0

25

Мне снилось сегодня ночью,
что сбылся вчерашний сон,
но ласков и беспощаден
был утренний небосклон.

Как нежно ложились тени
вчера на исходе дня!
Казалось, душа родная
пришла навестить меня.

Пришла из иного мира
и долго была в пути,
но с ней аромат надежды
успел до меня дойти.

И шла она, будто знала,
что путь одинокий крут
и дни мои - словно слезы,
которые все бегут.

Хуан Рамон Хименес


http://s001.radikal.ru/i194/1102/1d/8d6104d62889.jpg

Д. Резчиков

+1

26

Константин  Паустовский

"Случай с Диккенсом"

Желтые облака над Феодосией. Они кажутся древними, средневековыми. Жара. Прибой гремит жестянками. Мальчишки сидят на старой акации и набивают рот сухими сладкими цветами. Далеко над морем поднимается прозрачная струя дыма - идет из Одессы теплоход. Мрачный рыбак, подпоясанный обрывком сети, свистит и сплевывает в воду - ему скучно. Рядом с рыбаком на берегу сидит мальчик и читает книгу. «Дай, пацан, поглядеть, что такое за книга», — хрипло просит рыбак. Мальчик робко протягивает книгу. Рыбак начинает читать. Он читает пять минут, десять, он сопит от увлечения и говорит:" Вот это завинчено, убей меня бог!" Мальчик ждет. Рыбак читает уже полчаса. Облака переменились на небе местами, мальчишки уже объели одну акацию и полезли на другую. Рыбак читает. Мальчик смотрит на него с тревогой. Проходит час. "Дядя, — шепотом говорит мальчик, — мне надо домой". — "До мамы?" — не глядя на него, спрашивает рыбак. "До мамы", — отвечает мальчик. "Успеешь до мамы", — сердито говорит рыбак. Мальчик замолкает. Рыбак с шумом перелистывает страницы, глотает слюну. Проходит полтора часа. Мальчик начинает тихо плакать. Теплоход уже подходит к порту и гудит небрежно и величаво. Рыбак читает. Мальчик плачет, уже не скрываясь, слезы текут по его дрожащим щекам. Рыбак ничего не видит. Старый пристанский сторож кричит ему: "Петя, чего ты мучаешь ребенка! Отдай книгу, имей каплю совести". Рыбак удивленно смотрит на мальчика, бросает ему книгу, плюет, говорит с сердцем: "На, собственник, базарная душа, подавись своей книгой!" Мальчик хватает книгу и бежит, не оглядываясь, по раскаленному портовому спуску. "Что это была за книга?" — спрашиваю я рыбака. "Та Диккенс, — говорит он с досадой. — Такой прилипчивый писатель — как смола!"

0

27

ИЩИ МЕНЯ

Ищи меня в сквозном весеннем свете.
Я весь - как взмах неощутимых крыл,
Я звук, я вздох, я зайчик на паркете,
Я легче зайчика: он - вот, он есть, я был.

Но, вечный друг, меж нами нет разлуки!
Услышь, я здесь. Касаются меня
Твои живые,  трепетные руки,
Простёртые  в текучий пламень дня.

Помедли так. Закрой, как бы случайно,
Глаза. Ещё одно усилье для меня -
И на концах дрожащих пальцев, тайно,
Быть может, вспыхну кисточкой огня.


Владислав Ходасевич

0

28

И ты идешь по городу, и за тобой летят бабочки.

Мама на даче, ключ на столе, завтрак можно не делать. Скоро каникулы, восемь лет, в августе будет девять. В августе девять, семь на часах, небо легко и плоско, солнце оставило в волосах выцветшие полоски. Сонный обрывок в ладонь зажать, и упустить сквозь пальцы. Витька с десятого этажа снова зовет купаться. Надо спешить со всех ног и глаз - вдруг убегут, оставят. Витька закончил четвертый класс - то есть почти что старый. Шорты с футболкой - простой наряд, яблоко взять на полдник. Витька научит меня нырять, он обещал, я помню. К речке дорога исхожена, выжжена и привычна. Пыльные ноги похожи на мамины рукавички. Нынче такая у нас жара - листья совсем как тряпки. Может быть, будем потом играть, я попрошу, чтоб в прятки. Витька - он добрый, один в один мальчик из Жюля Верна. Я попрошу, чтобы мне водить, мне разрешат, наверно. Вечер начнется, должно стемнеть. День до конца недели. Я поворачиваюсь к стене. Сто, девяносто девять.

Мама на даче. Велосипед. Завтра сдавать экзамен. Солнце облизывает конспект ласковыми глазами. Утро встречать и всю ночь сидеть, ждать наступленья лета. В августе буду уже студент, нынче - ни то, ни это. Хлеб получерствый и сыр с ножа, завтрак со сна невкусен. Витька с десятого этажа нынче на третьем курсе. Знает всех умных профессоров, пишет программы в фирме. Худ, ироничен и чернобров, прямо герой из фильма. Пишет записки моей сестре, дарит цветы с получки, только вот плаваю я быстрей и сочиняю лучше. Просто сестренка светла лицом, я тяжелей и злее, мы забираемся на крыльцо и запускаем змея. Вроде они уезжают в ночь, я провожу на поезд. Речка шуршит, шелестит у ног, нынче она по пояс. Семьдесят восемь, семьдесят семь, плачу спиной к составу. Пусть они прячутся, ну их всех, я их искать не стану.

Мама на даче. Башка гудит. Сонное недеянье. Кошка устроилась на груди, солнце на одеяле. Чашки, ладошки и свитера, кофе, молю, сварите. Кто-нибудь видел меня вчера? Лучше не говорите. Пусть это будет большой секрет маленького разврата, каждый был пьян, невесом, согрет, теплым дыханьем брата, горло охрипло от болтовни, пепел летел с балкона, все друг при друге - и все одни, живы и непокорны. Если мы скинемся по рублю, завтрак придет в наш домик, Господи, как я вас всех люблю, радуга на ладонях. Улица в солнечных кружевах, Витька, помой тарелки. Можно валяться и оживать. Можно пойти на реку. Я вас поймаю и покорю, стричься заставлю, бриться. Носом в изломанную кору. Тридцать четыре, тридцать...

Мама на фотке. Ключи в замке. Восемь часов до лета. Солнце на стенах, на рюкзаке, в стареньких сандалетах. Сонными лапами через сквер, и никуда не деться. Витька в Америке. Я в Москве. Речка в далеком детстве. Яблоко съелось, ушел состав, где-нибудь едет в Ниццу, я начинаю считать со ста, жизнь моя - с единицы. Боремся, плачем с ней в унисон, клоуны на арене. "Двадцать один", - бормочу сквозь сон. "Сорок", - смеется время. Сорок - и первая седина, сорок один - в больницу. Двадцать один - я живу одна, двадцать: глаза-бойницы, ноги в царапинах, бес в ребре, мысли бегут вприсядку, кто-нибудь ждет меня во дворе, кто-нибудь - на десятом. Десять - кончаю четвертый класс, завтрак можно не делать. Надо спешить со всех ног и глаз. В августе будет девять. Восемь - на шее ключи таскать, в солнечном таять гимне...

Три. Два. Один. Я иду искать. Господи, помоги мне.

(с) Аля Кудряшева

http://izubr.livejournal.com/218085.html

0

29

afanassypud

Как я в шахматы играл

В шахматы меня научил играть, естественно, папа. Я помню, как он принес домой шахматную доску. Её выкинули лет пять назад, и зря, вполне еще цвета можно было различать. Правда, фигуры уже стали одинаковые и у коней снимались верхние части. Теперь у меня ламинированная доска и фигуры из пластмассы.

С папой в шахматы мы играли мало, он плохо умел и, кажется, не любил это дело. Но вот почему меня не отдали в шахматный кружок, я понять не могу. Хотя вот сейчас подумал – и понял. Причин несколько. Во-первых, у нас в комнате появилось пианино царских времен от одних родственников.

Свернутый текст

Поэтому я год учился играть на пианино. Через год стало ясно, что у меня в области музыки крепкий характер, я любил песенки слушать, а играть не любил. Родителей я победил. А во-вторых, скорее всего, папа, хоть сам в шахматах не блистал, но понял, что шахматиста из меня не выйдет. Дальнейшая жизнь это подтвердила.

Зато меня отдали в математический кружок во Дворец пионеров, там всё получилось нормально. А в школе (начальной) считали, что это почти то же, что в шахматы играть. Поэтому меня включили в команду играть за класс. Зря. В старших классах меня к шахматам в классе не подпускали, зато я добился успехов, играя в чемпионате школы по крестикам-ноликам на бесконечном поле.

Тем не менее, шахматы из моей жизни не исчезали. Когда мы ударно готовились к экзаменам, приветствовался любой способ отвлечься, не выходя из комнаты. Мы играли в шахматы. Но и Боб, и Толокно играли лучше, они в кружке занимались в свое время, как раз тогда, когда я музыке учился. Так что я в основном стоял рядом и смотрел. Когда я был в стройотряде, то в шахматы не играл. Был у нас один, он доску с собой взял, вечерами ходил и всех просил сыграть. Но никто не соглашался, т.к. все хотели спать. И неописуемая красота Кольского полуострова мешала, я с тех пор понял, что люблю открытые пространства.

А вот когда я поступил на работу, тогда я и начал играть в шахматы. В блиц. У нас в отделе в обеденный перерыв играли. Один молодой специалист только не играл, он принес штангу и тягал её вместо обеда. Мы в шахматы играем, а он штангой гремит. Пахло, естественно, потным штангистом, а не шахматистом. У шахматистов пот чаще холодный.

Тогда я немного в шахматы играть научился. Т.к. у нас в отделе всегда в перерыв играли, то к нам приходили играть и из других отделов. И вот как-то раз пришел только устроившийся к нам в институт один мужик по фамилии Распутнис. И он, сволочь, играл по правилам, не разрешал ходы назад брать, а мы брали, привыкли, отношения у нас были дружеские, и не дать взять ход обратно было как-то неудобно. Съедая прозеванную фигуру, он говорил: убил, радовался, как ребенок. Это очень обидно выходило. И вот он стал, сволочь, у нас выигрывать. Пришел, гад, из другого отдела – и сидит весь обед за нашей доской, не выходя. Стоим и смотрим, как он нас, сволочь, обыгрывает.

А был у нас монтажник Толя, он, как мы, играл, не лучше, но честолюбием обладал огромным, проигрыши переживал. И вот он как-то сел играть с Распутнисом, все-таки этот гад играл хорошо. Но тут забылся немного и зевнул ни много, ни мало, а ферзя. Толя спокойно этого ферзя съел и стал смотреть на Распутниса прозрачным взглядом из-под толстых стекол своих очков. Бедный Распутнис замычал. Он посмотрел на Толю умоляющим взглядом, его руки задрожали и стали беспорядочно перебирать съеденные пешки. Он не выдержал, схватил ферзя и поставил обратно, и уже хотел и толиного коня обратно поставить, кривя щеки и дергая головой, но Толя спокойно одной рукой прикрыл своего коня, а другой снял ферзя с доски. И сказал: убил. Больше Распутнис к нам в отдел не приходил.

А с Семен Семенычем мы играли в маленькие шахматы, когда ездили в колхоз свеклу сначала пропалывать, а потом собирать. Начинали играть на Ленинском проспекте в электричке, дальше, пока до грядки добирались, потом, когда обратно шли, потом мы купались и заканчивали опять в электричке. Партии три успевали. На горе была бывшая барская усадьба, там все собирались перед работой, оттуда же немцы Ленинград обстреливали дальнобойными. Осенью гора, на которой стояла усадьба, была разноцветной, как сопки на Кольском, тоже очень красиво. В поле под горой тогда рос и горох, осенью я его собирал.

В те годы мы в шахматы всегда играли, когда собирались на дни рождения. А теперь почти не играем.

Потом несколько раз мы жили на даче в Ропше у нашей подруги. У неё были два дядьки, они летом жили в соседнем доме. Оба были алкоголики. Причем оба работали в каких-то секретных ящиках и были уважаемыми конструкторами. Пили они, не просыхая. У одного была жена, второй был холостой. Он не ел почти ничего, только пил. Тощий был, как карандаш. Когда ходил, создавалось впечатление, что он развалится на отрезки прямых, но при мне не упал ни разу. И эти оба брата алкоголики совершенно блестяще играли в шахматы. Они все время сидели и играли. Но только когда были пьяные. Трезвые они иногда были, но порознь, поэтому играли и в полупьяном на двоих состоянии. Тогда трезвый, или более трезвый выигрывал, и они поэтому иногда страшно ругались. Выиграть я у них не мог.

Жили мы там десять лет, один брат умер, второй продолжал пить, есть стал еще меньше. Я стал у него иногда выигрывать. Он страшно расстраивался, и я перестал это делать. Потом он тоже умер, дачу к тому времени мы там снимать перестали.

У нас появилась собственная дача, я сам её значительную часть построил. Рядом с нами были все институтские, это институту дали землю в хорошем месте около нашего опытного завода на 69 км. На заводе я тоже иногда играл в шахматы, когда туда ездил на испытания и по другим делам. Заводские в шахматы играли все. Прямо в цеху раскладывались доски, они там постоянно лежали на столиках, которые не убирались. Около каждой доски собиралась толпа болельщиков. На заводе действовало правило: шахматы – игра коллективная. Играли там без часов, но быстро. Если ты задумывался, то торопили, а потом и ходили за тебя. Иногда сразу за тебя ходили. Обыграть институтского считалось честью. В таких случаях лица рабочих начинали светиться от счастья, как будто они жили при коммунизме, лозунг про который висел на стене. Это происходило довольно часто. Нашу институтскую честь мы без выборов доверяли защищать Семен Семенычу. В этих случаях все вокруг затихали, и партия обычно за обед не заканчивалась.

Потом завод купил племянник Патрушева, они оба из Сосново. Как-то Альберт Иваныч, мой научный руководитель и бывший директор нашего института, приехал к нам на дачу из Москвы. Зашел по старой памяти на завод, вошел в проходную, там сидела старушка вахтерша. Кто, спрашивает, у вас тут хозяин? Лесопилка, ответила бабка. Я один раз зашел туда насчет вагонки спросить, там вагонку резали. Точно, сидит старорежимная бабка с рацией. Я, говорю, насчет вагонки. Первый, первый, сказала бабка в рацию, я пятый, тут пришли про вагонку спросить. Сейчас, говорит, к вам выйдут и проводят. Но никто не вышел. Тогда идите, сказала бабка, вон туда, там вагонка. Вышел я на двор, который раньше был уставлен опытными экскаваторами, дреноукладчиками и бульдозерами – пусто. Большая пустая площадка, и по кругу на велике катается охранник в черной форме. А вагонка там стоила в полтора раза дороже, чем в Сосново. И я стал думать, кому они её продают, если прямо от производителя она так дорого стоит? Потом вспомнил, что дядя Патрушев - начальник ФСБ. Это в то время было.

Кстати, тогда у племянника Патрушева был контрольный пакет завода, а у меня тоже акции были. За все эти годы мне дивидентов не дали ни рубля. И вот я тогда подумал: а не сделать ли мне рейдерский захват предприятия, объявив его банкротом, который плохо управляется и не платит мне дивидентов? Но, слава богу, в шахматы я все-таки немного научился играть и на ход вперед думаю. Я не стал объявлять родной завод банкротом ввиду последующей угрозы своей жизни шахматиста-любителя. Вагонку купил в Сосново.

Теперь надо через некоторое время внучика научить играть, он мальчик смышленый, ему скоро три года будет. Недавно в выходные у нас жил. И вот после дневного сна он вставать не любит. Стал по кровати бегать, кувыркаться, кричать, что он привидение. Моя помощница по побудке ребенка тяжело вздохнула и говорит: всё, я больше не могу. Он кувыркаться перестал, на меня посмотрел так серьезно, и говорит: она не может. А потом уже дома его было не уложить спать уже на ночь. Он не хотел уходить с подоконника и говорил, что будет наблюдать за луной и звездами. Думаю, в шахматы ему играть понравится.

http://afanassypud.livejournal.com/53426.html

0

30

О'Генри "Последний лист" (отрывок)

На другое утро Сью, проснувшись после короткого сна, увидела, что Джонси не сводит тусклых, широко раскрытых глаз со спущенной зеленой шторы.

– Подними ее, я хочу посмотреть, – шепотом скомандовала Джонси.

Сью устало повиновалась.

И что же? После проливного дождя и резких порывов ветра, не унимавшихся всю ночь, на кирпичной стене еще виднелся один лист плюща – последний! Все еще темнозеленый у стебелька, но тронутый по зубчатым краям желтизной тления и распада, он храбро держался на ветке в двадцати футах над землей.

– Это последний, – сказала Джонси. – Я думала, что он непременно упадет ночью. Я слышала ветер. Он упадет сегодня, тогда умру и я.

– Да бог с тобой! – сказала Сью, склоняясь усталой головой к подушке.

– Подумай хоть обо мне, если не хочешь думать о себе! Что будет со мной?

Но Джонси не отвечала. Душа, готовясь отправиться в таинственный, далекий путь, становится чуждой всему на свете. Болезненная фантазия завладевала Джонси все сильнее, по мере того как одна за другой рвались все нити, связывавшие ее с жизнью и людьми.

День прошел, и даже в сумерки они видели, что одинокий лист плюща держится на своем стебельке на фоне кирпичной стены. А потом, с наступлением темноты, опять поднялся северный ветер, и дождь беспрерывно стучал в окна, скатываясь с низкой голландской кровли.

Как только рассвело, беспощадная Джонси велела снова поднять штору.

Лист плюща все еще оставался на месте.

Джонси долго лежала, глядя на него. Потом позвала Сью, которая разогревала для нее куриный бульон на газовой горелке.

– Я была скверной девчонкой, Сьюди, – сказала Джонси. – Должно быть, этот последний лист остался на ветке для того, чтобы показать мне, какая я была гадкая. Грешно желать себе смерти. Теперь ты можешь дать мне немного бульона, а потом молока с портвейном… Хотя нет: принеси мне сначала зеркальце, а потом обложи меня подушками, и я буду сидеть и смотреть, как ты стряпаешь.

Часом позже она сказала:

– Сьюди, надеюсь когда-нибудь написать красками Неаполитанский залив.

Днем пришел доктор, и Сью под каким-то предлогом вышла за ним в прихожую.

– Шансы равные, – сказал доктор, пожимая худенькую, дрожащую руку Сью. – При хорошем уходе вы одержите победу. А теперь я должен навестить еще одного больного, внизу. Его фамилия Берман. Кажется, он художник. Тоже воспаление легких. Он уже старик и очень слаб, а форма болезни тяжелая. Надежды нет никакой, но сегодня его отправят в больницу, там ему будет покойнее.

На другой день доктор сказал Сью:

– Она вне опасности. Вы победили. Теперь питание и уход – и больше ничего не нужно.

В тот же вечер Сью подошла к кровати, где лежала Джонси, с удовольствием довязывая яркосиний, совершенно бесполезный шарф, и обняла ее одной рукой – вместе с подушкой.

– Мне надо кое-что сказать тебе, белая мышка, – начала она. – Мистер Берман умер сегодня в больнице от воспаления легких. Он болел всего только два дня. Утром первого дня швейцар нашел бедного старика на полу в его комнате. Он был без сознания. Башмаки и вся его одежда промокли насквозь и были холодны, как лед. Никто не мог понять, куда он выходил в такую ужасную ночь. Потом нашли фонарь, который все еще горел, лестницу, сдвинутую с места, несколько брошенных кистей и палитру с желтой и зеленой красками. Посмотри в окно, дорогая, на последний лист плюща. Тебя не удивляло, что он не дрожит и не шевелится от ветра? Да, милая, это и есть шедевр Бермана – он написал его в ту ночь, когда слетел последний лист.


Бостон. Saint Leonard's Catholic Church

на фотографиях слева - как было; справа - как стало.

http://s42.radikal.ru/i096/1105/70/254124f77cdet.jpg http://s40.radikal.ru/i089/1105/a7/10fe56a35b9at.jpg

с другой стороны здания

Свернутый текст

http://s50.radikal.ru/i129/1105/14/47307e169284t.jpg  http://s014.radikal.ru/i328/1105/a2/65234b9a419bt.jpg

Внимание! размер последней фотографии 2394 пикселей

прим. плющ нарисован

+1

31

ФАНТАСТИКА

Какое бы выдать чудо?

Присниться что ли тебе?
Со вздернутым, вздорным чубом
во вне вломиться к тебе.

Стрекочут часы - сороки...

Вдруг -
вдребезги двери.
Вдруг
ты вскочишь...
Нейлон сорочки
замкнет на коленях круг.

- Давай говорить.
- Не буду.
- Нет, будешь.
- Не буду.
- Будешь!

- Опять предаешься бунту,
опять среди ночи будешь,
а я-то старалась чуткой
к тебе.
Но к тебе - нельзя.

Чудачка!
Ведь это чудо.
Фантастика, так сказать.


Виктор Соснора

0

32

ЛЮБОВЬ СЕЛЬВЫ

Я стать хочу ничтожным пауком,
вокруг тебя плетущим паутину,
чтобы опутать ею, как вьюнком
твоих волос цветущую вершину.

Стать червяком, отдать машинам нить,
которую я прял в терпенье долгом,
чтоб в ткань тугую стан твой заточить,
твое дыханье чувствуя под шелком.

Когда ж сумеет совладать душа
с безудержным гореньем, с жаром диким,
я захочу преодолеть, спеша,
ступени между малым и великим!

Стать деревом - укрыть тебя в тени,
прижать тебя к своей расцветшей кроне,
ковер из листьев постелить - усни,
упав в мои горячие ладони.

Стать омутом - спиралью скользких струй
скрутить тебя и, на устах любимых
запечатлев бездонный поцелуй,
похоронить навек в своих глубинах.

Я - лес: найди дорогу сквозь туман!
Я - грот: зажги свечу под сводом ночи!
Я - кондор, ягуар, удав, кайман...
Лишь прикажи, я стану всем, чем хочешь!

Став кондором, я взмою к облакам,
поймаю клювом луч, что в небе реял,
и, вниз слетев, крыло тебе отдам,
чтоб из него ты смастерила веер.

Удавом став, я торс твой обовью,
браслетами сомкну твои запястья
и, сдавливая красоту твою
кольцом смертельным, сам умру от счастья.

Кайманом став, я, как дракон у стоп
прекрасной феи, лягу на пороге
и буду злобно скалить зубы, чтоб
никто не смел войти в твои чертоги.

Я стану ягуаром и, любя,
тебя похищу, увлеку в чащобы
и раздеру зубами тело, чтобы
увидеть, есть ли сердце у тебя.


Хосе Сантос Чокано

0

33

ПРОЩАЛЬНЫЙ РОМАНС

Смотрите, картинку какую
я пальцем на стенке рисую.

Кружком обозначу вечер -
день, вывернутый наизнанку:
все то, что закат начертит,
рассвет сотрет спозаранку.

Выходит гвоздика алая
из линии и овала;
я сделаю дождик из точек,
чтобы она не завяла.

Ты - точка, которая с краю.
Почему, я не знаю.

А это - моя гитара.
Она о любви мне пела.
Но если сорвать с нее струны,
получится женское тело.

Волнистая линия - море,
в нем грусть, как рыба, на дне,
она на бумажный кораблик
прицепит звездочку мне.

С гвоздикой, гитарой и обручем,
обозначающим сумерки,
я скроюсь в сиянье заоблачном
на синем своем рисунке.

Останется точка с краю,
почему - непонятно.
Но если вернусь я обратно...

О, если вернусь я обратно!...
(Я ведь ушел безвозвратно.)

Рауль Феррер

0

34

Дина Рубина

"Бессонница"

Давид сам приехал в аэропорт встретить Мишу, и тому это было приятно и лестно. Давид Гудиани возглавлял созданный им много лет назад Музей современного искусства, в котором висели и несколько Мишиных картин из цикла «На крышах Тбилиси».

Они не виделись больше двадцати лет. Когда в семидесятых Миша уехал в Америку, сгинув в Зазеркалье навсегда, – никто из них не надеялся, что однажды обнимет другого. И вот они обнялись – тесно, крепко, обхлопывая спину и плечи друг друга, чуть не плача от радости. Давид, конечно, постарел, поседел, – все мы не мальчики, – но был по-прежнему горяч, поджар и чертовски остроумен. Не человек, а бенгальский огонь.

Миша знал, что десять лет назад у Давида произошла трагедия – в авиакатастрофе погибли жена и сын. Он читал некролог в «Советской культуре», привезенной в Нью-Йорк одним общим знакомым несколько месяцев спустя после их гибели, – Нина Гудиани была известной балериной… Говорили, Давид чуть не умер, год валялся по психушкам, пил горькую, но – выкарабкался. Единственно – не летал, и аэропорты объезжал за много верст. Именно поэтому Миша был удивлен и растроган, что Давид приехал встретить его сам, хотя мог послать любого из своих подчиненных.

И вот, энергичный и подтянутый, он уже с места в карьер везет старого приятеля смотреть свое детище, Музей современного искусства.

– Мы еще с тобой ого-го, старик! – повторял он, хохоча и кося коричневым глазом из-под полей элегантной шляпы. – Мы еще дадим бабам пороху! Я тебя познакомлю здесь с такими девочками! Ты останешься, поверь мне, останешься!!!

Свернутый текст

…Весь тот первый день они мотались по мастерским и выставкам, а вечером, прихватив двух молодых художников и трех неизвестно откуда возникших девиц, поехали за город – обедать в какую-то модную таверну, потом успели на презентацию новой книги известного прозаика и в конце концов завалились до глубокой ночи к одной знаменитой актрисе, приятельнице Давида…

Часу в пятом утра оказались дома, и Миша – в чем стоял – рухнул на диван в кабинете хозяина, мгновенно уснув. Но Давид вошел, растормошил его, приговаривая: «Хватит спать, дома спать будешь!» – сварил кофе, и они проболтали до утра – о друзьях, разбросанных по странам, об искусстве, о современной живописи, которой оба по-разному служили всю жизнь.

А наутро повторилось все то же – явились художники и два поэта, все поехали в театр на прогон новой пьесы, потом очутились на открытии конференции, посвященной бог знает чему, затем оказались в мастерской какого-то скульптора… А вечером Давид пригласил к себе целую компанию, которая гуляла всю ночь и разошлась только под утро.

На третьи сутки ошалевший от буйных и бессонных празднеств Миша взмолился:

– Давид, дай хоть эту ночь поспать по-человечески. Ну нет же сил!

Тот сник, опустил плечи, пробормотал:

– Да… Да, конечно, отдыхай… Отдыхай, дорогой…

Вышел и тихо прикрыл за собой дверь. Мише показалось, что друг обиделся, он вскочил и пошел за ним на кухню. Давид обрадовался, засуетился:

– Хочешь, кофе тебе сварю?

– Да я уже весь трясусь от твоего кофе! – воскликнул Миша. – Давид, Давид!.. Неужели ты не видишь, что болен?! Что с тобой творится? Ты страшно возбужден, ты совсем не спишь!

– Не сплю, – согласился тот. – Совсем не сплю. Никогда.

– Почему?! Давид отвернулся и, помолчав, обронил тихо:

– Боюсь…

…Он всегда был любимцем женщин и всегда изменял жене, и это не значило ровным счетом ничего: семья составляла для него стержень жизни, и день был хорош или не очень в зависимости от того, в каком настроении Нина просыпалась. Дочь знаменитого тбилисского адвоката, прима-балерина Государственного театра оперы и балета, маленькая, с царственно прямой спиной и тихим властным голосом, – когда она появлялась перед людьми, Давид переставал быть центром внимания и становился просто – мужем Нины.

Тем августом они собирались всей семьей погостить у друзей в Ленинграде. Билеты были куплены задолго – двенадцатилетний сын и сама Нина давно мечтали об этой поездке.

Но за день до полета позвонили из музея: в одном из центральных залов прорвало батарею, и, хотя картины вовремя эвакуированы, надо срочно что-то решать с ремонтом. Нина расстроилась, хотела сдать билеты, но Давид уговорил ее лететь, – он догонит их в Питере дня через три-четыре, как только наладит здесь работу ремонтной бригады.

Было еще одно обстоятельство, из-за которого он втайне желал остаться один на пару дней: ему предстояло отремонтировать кое-что еще, вернее, наоборот, разрушить до основания. Всегда осторожный и осмотрительный в отношениях с женщинами, он, похоже, на этот раз заигрался. Очередная пассия, хорошенькая аспирантка местного университета, заявила, что претендует на большее в его жизни, чем мимолетный роман, закатывала истерики, грозилась позвонить Нине. Взбешенный Давид, разумеется, оборвал эту связь, но девица оказалась опытным тактиком: глубокой ночью или ранним утром в квартире раздавались звонки… Он бросался к телефону… Трубка молчала.

Совершенно истерзанный Давид не знал, что делать – то ли убить мерзавку, то ли молить ее о пощаде.

На сей раз звонок раздался буквально за пять минут до выхода из дома – такси в аэропорт уже ждало их у подъезда. Как он мог прозевать момент, как мог допустить, чтобы Нина подошла к телефону?!

Она стояла к нему спиной – он так любил ее гордую спину, маленькую аккуратную голову, склонившуюся к трубке! Молча слушала, не прерывая. Наконец сказала:

– Вы ошиблись номером. Вычеркните его из записной книжки. Здесь живет семья Давида Гудиани и собирается жить еще много лет в том же составе.

– Кто это?! – крикнул он, обмирая от страха. – Кто?!

– Никто, – ответила она спокойно, не глядя на него. – Ты же слышал – ошиблись номером… Резо, не забудь куртку. Твоя кепка у меня в сумочке…

И до самолета не проронила ни слова, что было для него самым страшным.

Он проводил их до трапа, расцеловал сына, повернулся к жене и сказал хрипло и умоляюще:

– Нина, душа моя…

Она молча пошла вверх по трапу. Он смотрел вслед, бессознательно, сквозь сжимающий сердце страх любуясь ее великолепной осанкой. На последней ступени она обернулась и сказала спокойно и властно:

– Давид! Я жду тебя…

– …Понимаешь, – говорил он, – днем еще ничего. Друзья, суета, дела всякие… А ночи боюсь. Боюсь уснуть… Стоит мне закрыть глаза – она уходит от меня по трапу самолета… Ее царственная спина, прекрасней которой я не видел в жизни… И каждую ночь она оборачивается… Она оборачивается и говорит мне:

– Давид! Я жду тебя…

~  ~  ~  ~  ~  ~




Dedao  Gvtisa

Галактион Табидзе Перевод С. Заславского

ЛАЗУРЬ, ИЛИ РОЗА В ПЕСКЕ

Божья Матерь пречистая, солнце-Мария!
Жизнь моя - сновиденье о розе в песке;
Лепестки ее ливни омыли слепые
И лазурь просияла над ней вдалеке.

Скроет ночь бесконечная горы и поле,
Только если ударит твой свет по глазам,
Изнуренный бессонной тоской алкоголя,
Будто грешница, я припаду к образам.

И, безвольно лицо уронив на ладони,
Я приникну к тяжелым церковным вратам.
Луч рассвета ворвется под своды Сиони,
И встрепещет прозрачными ризами храм!

И тогда я скажу: "Вот стою пред тобою, Лебедь, раненный ликом твоей красоты.
Так взгляни же. Мадонна, в лицо испитое,
Что так долго и мстительно мучала ты!"

Торжествуй над моим ненавидящим взглядом,
Где когда-то сияла фиалок роса,
А теперь закипают презреньем и ядом
От вина и бессонниц больные глаза!

Так ли, Дева, тебя призывали поэты?
Иль твой образ уже безвозвратно далек,
И у ног твоих в поисках горнего света
Умирает душа, как слепой мотылек?

Где ж найти воздаянье потерянной вере,
Если рухнул незримо воздвигнутый град? -
Не остался с тобою в раю Алигьери,
И со мною опять низвергается в ад!

И когда на пути моем встанет однажды
Смерти тень, о проклятой напомнив судьбе,
Даже перед причастием я не возжажду
Твоего утешенья, забыв о тебе.

Жизнь моя промелькнет сновидением пьяным,
Будто дикие кони промчатся в бреду,
Но под небом твоим, прошумев ураганом,
Я в твою милосердную землю сойду.

Божья Матерь пречистая, солнце-Мария!
Жизнь моя - сновиденье о розе в песке.
Лепестки ее ливни омыли слепые,
И лазурь просияла над ней вдалеке.

Отредактировано belle (2011-06-26 19:58:29)

0

35

Я мохом серым нарасту на камень,
Где ты пройдешь. Я буду ждать в саду
И яблонь розовыми лепестками
Тебе на плечи тихо опаду.

Я веткой клена в белом блеске молний
В окошко стукну.  В полдень на углу
Тебе молчаньем о себе напомню
И облаком на солнце набегу.

Но если станет грустно нестерпимо,
Не камнем горя лягу я на грудь -
Я глаз твоих коснусь смолистым дымом:
Поплачь еще немного - и забудь...

1944

Вадим Шефнер. В этом веке.
Стихи разных лет.
Ленинград, "Лениздат", 1987.

0

36

ПЕСТЕЛЬ, ПОЭТ И АННА

Там Анна пела с самого утра
И что-то шила или вышивала.
И песня, долетая со двора,
Ему невольно сердце волновала.

А Пестель думал: "Ах, как он рассеян!
Как на иголках! Мог бы хоть присесть!
Но, впрочем, что-то есть в нем, что-то есть.
И молод. И не станет фарисеем".
Он думал: "И, конечно, расцветет
Его талант, при должном направленье,
Когда себе Россия обретет
Свободу и достойное правленье".
- Позвольте мне чубук, я закурю.
- Пожалуйте огня.
- Благодарю.

А Пушкин думал: "Он весьма умен
И крепок духом. Видно, метит в Бруты.
Но времена для брутов слишком круты.
И не из брутов ли Наполеон?"

Шел разговор о равенстве сословий.
- Как всех равнять? Народы так бедны,-
Заметил Пушкин,- что и в наши дни
Для равенства достойных нет сословий.
И потому дворянства назначенье -
Хранить народа честь и просвещенье.
- О, да,- ответил Пестель,- если трон
Находится в стране в руках деспота,
Тогда дворянства первая забота
Сменить основы власти и закон.
- Увы,- ответил Пушкин,- тех основ
Не пожалеет разве Пугачев...
- Мужицкий бунт бессмыслен...-
                           За окном
Не умолкая распевала Анна.
И пахнул двор соседа-молдавана
Бараньей шкурой, хлевом и вином.
День наполнялся нежной синевой,
Как ведра из бездонного колодца.
И голос был высок: вот-вот сорвется.
А Пушкин думал: "Анна! Боже мой!"

- Но, не борясь, мы потакаем злу,-
Заметил Пестель,- бережем тиранство.
- Ах, русское тиранство-дилетантство,
Я бы учил тиранов ремеслу,-
Ответил Пушкин.
          "Что за резвый ум,-
Подумал Пестель,- столько наблюдений
И мало основательных идей".
- Но тупость рабства сокрушает гений!
- На гения отыщется злодей,-
Ответил Пушкин.
          Впрочем, разговор
Был славный. Говорили о Ликурге,
И о Солоне, и о Петербурге,
И что Россия рвется на простор.
Об Азии, Кавказе и о Данте,
И о движенье князя Ипсиланти.

Заговорили о любви.
                 - Она,-
Заметил Пушкин,- с вашей точки зренья
Полезна лишь для граждан умноженья
И, значит, тоже в рамки введена.-
Тут Пестель улыбнулся.
                 - Я душой
Матерьялист, но протестует разум.-
С улыбкой он казался светлоглазым.
И Пушкин вдруг подумал: "В этом соль!"

Они простились. Пестель уходил
По улице разъезженной и грязной,
И Александр, разнеженный и праздный,
Рассеянно в окно за ним следил.
Шел русский Брут. Глядел вослед ему
Российский гений с грустью без причины.

Деревья, как зеленые кувшины,
Хранили утра хлад и синеву.
Он эту фразу записал в дневник -
О разуме и сердце. Лоб наморщив,
Сказал себе: "Он тоже заговорщик.
И некуда податься, кроме них".

В соседний двор вползла каруца цугом,
Залаял пес. На воздухе упругом
Качались ветки, полные листвой.
Стоял апрель. И жизнь была желанна.
Он вновь услышал - распевает Анна.
И задохнулся:
"Анна! Боже мой!"

1965

Давид Самойлов

0

37

Франсуаза Саган

ГОРОД ПРОГУЛЬЩИКОВ

Чтобы рассказать эту историю, я должна вспомнить Париж, летний Париж. Сухие листья каштанов хрустят под ногами на белых улицах. Иногда по углам улиц взвивается какая-то белая пыль и оседает, будто умирая, у ваших ног. Город обезлюдел, в нем остались лишь несчастные студенты вроде меня, вынужденные пересдавать экзамены в июле, родителям на позор, себе на мучение.

Мой пансион располагался в богатом и спокойном жилом квартале. Мы занимались при открытых на удушающую жару окнах, изнывая от скуки и тоскуя о море и пляжах. По вечерам единственным развлечением были прогулки группой по пустынным улицам. Я сразу возненавидела эти прогулки: они были все похожи одна на другую, к тому же мне было стыдно гулять в стаде себе подобных.

Под любым предлогом я старалась увильнуть. Тогда перед закатом я могла целый час побыть одна, прогуляться по грустно скрипящему гравию двора, посидеть на пыльных скамейках. Я любила этот медленно текущий, окрашенный в серые тона час. Я потягивалась, зевала, считала деревья, пробовала на вкус пресное одиночество. Но однажды, когда я проводила до дверей подружку, сторож закрыл двери за мной, и я очутилась в одиночестве и на свободе - на целый час! - в незнакомом мне Париже.

Рядом протекала Сена. Я видела ее во время одной из прогулок. А что?.. Улицы спускались к ней, как каменные притоки, мне оставалось лишь следовать по ним. Редко меня так тянуло на приключения. На мне все еще был старый школьный передник черного цвета, испачканный чернилами, но наряд мало заботил меня. На целый час мне был отдан город. Оставалось лишь протянуть руку и взять его. Если я не вернусь одновременно с соученицами, меня выгонят, но об этом я уже не думала. Я вышла на набережную, Сена медленно покачивалась передо мной.

Река была желтая, синяя и сверкающая. Было шесть часов вечера, солнце нехотя прощалось с Сеной на фоне бледного неба. Спустившись по ступенькам, я пошла по берегу. Никого вокруг не было, и я уселась на парапет, болтая ногами. Я была совершенно счастлива.

Вдали по набережной спиной к свету на меня надвигалась тень: черная худая фигура с узелком в руке. Но походка у этого человека была легкая и пружинистая - скорее походка спортсмена, чем клошара. Только когда мужчина очутился рядом со мной, я смогла рассмотреть его лицо: лет пятьдесят, голубые глаза и множество морщин. Он метнул на меня быстрый взгляд и, поколебавшись, улыбнулся мне. Я улыбнулась в ответ: тогда он положил узелок рядом со мной и спросил меня: «Вы позволите присесть?» - таким светским тоном, будто был не на берегу Сены, а у меня в гостиной. Я оробела и не ответила, только опять улыбнулась ему, и мужчина уселся рядом со мной.

Он не спросил меня, что я делаю, как меня зовут, сколько мне лет, как я оказалась на берегу Сены в шесть часов вечера в черном переднике. Достав из кармана сигарету, незнакомец угостил меня, затем вынул еще одну и закурил сам. У него были красивые руки праздного человека, только ногти немного грязные. Несколько минут мы молчали, затем он повернулся ко мне: «Сейчас вы увидите одну из самых древних барж на Сене. Три года я на нее смотрю и все удивляюсь, что она до сих пор не затонула». Мы увидели, как проплыла очень старая баржа, но она мало интересовала меня. Меня интересовал мой собеседник, и я сама этому удивлялась, потому что мне едва стукнуло шестнадцать и книги занимали меня куда больше, чем люди. Я спросила у незнакомца, читает ли он, и тут же покраснела: глупый вопрос, у него явно не было денег на книги.

Но он ответил, что много читал, и поинтересовался, какую книгу я читаю сейчас. Я ответила, и он очень остроумно высказал свое мнение о ней.

Потом я вскочила, поняв, что скоро семь; ко мне вернулись рефлексы страха перед наказанием, и я сказала незнакомцу, что мне надо бежать. Он ответил: «Жаль», - и усмехнулся: - «У вас такое жесткое расписание?» Затем добавил, что останется здесь и будет рад видеть меня завтра. И пообещал, что расскажет мне много забавного об авторе книги, которую я тогда читала. Речь шла о Флобере, о котором я ничего не знала, и сама мысль о том, что клошар расскажет мне о писателе, показалась мне очень занятной. Попрощавшись, я припустила к пансиону. Встретив на углу улицы стайку моих соучениц, затесалась в их ряды и вернулась без проблем.

С этого дня началась странная неделя. Я наловчилась удирать из пансиона и бежала на Сену к моему новому другу. Я не знала его имени, он не знал моего, мы разговаривали обо всем и ни о чем, сидя на парапете, а Сена у нас на глазах меняла цвет, становилась серой, затем белой. Солнце исчезало, я знала, что у меня остается десять минут, поворачивалась к незнакомцу с грустной улыбкой, а он улыбался мне в ответ и протягивал последнюю сигарету с таким видом, будто жалел меня.

От этой жалости, сочувствия к моему жесткому расписанию мне было не по себе, и в конце концов я сказала клошару, что ухожу в пансион и что меня выгонят, если я опоздаю. Это не произвело на него особого впечатления, но он посерьезнел и пожалел меня от души. А меня уже понесло, и я заявила, что лучше быть как он, прогуливаться по набережным. Мой друг рассмеялся: «Это гораздо труднее, чем вам кажется! Для такой жизни нужно предрасположение!»

Я заинтересовалась, что же это за предрасположение. А он ответил мне, что нужно «уметь жить». Для меня «жить» означало иметь друзей, деньги, танцевать, смеяться и читать. Но мой знакомый обходился без этого. Весь вечер я ломала голову и решила, что на следующий день спрошу у него, что же означает «умение жить».

На следующий день шел дождик. Мои подружки все же вышли на прогулку, но хоть в плащах, а я так и помчалась к Сене под дождем в черном переднике. Всю дорогу я бежала, потому что боялась, что клошар уйдет. Запыхавшаяся, промокшая, я нашла его под аркой моста с неизменной сигаретой в зубах. Он сразу достал из своего узелка громадный свитер, грязноватый, в дырах, и напялил поверх моего передника. Капли дождя медленно падали в Сену, Река была. грустная и грязная. Я спросила, что же означает '«уметь-жить», и мой друг расхохотался: «Вы на полпути не останавливаетесь, ну, да ладно, все равно завтра я уйду. Так что расскажу вам все».

И он рассказал мне, что у него была жена, дети, очень хорошая машина и много денег. «Превосходное положение, - говорил он, смеясь. - В восемь часов я уходил на работу, целый день трудился, вечером возвращался к красавице-жене и чудесным детям. Я выпивал коктейль, потом мы ужинали с друзьями, говорили всегда об одном и том же, ходили в кино, в театр, отпуска проводили на очень красивых пляжах. А затем, в один прекрасный день...»

В один прекрасный день он решил, что с него довольно. До него вдруг дошло, что жизнь проходит, а он не успевает даже увидеть, как она проходит. Что его закрутили шестерни, что он ровным счетом ничего не понял в этой жизни, что лет через двадцать он умрет, так ничего и не нажив, кроме положения в обществе.

«Я хотел увидеть, как уходит время, как угасает день, я хотел услышать биение собственного сердца, почувствовать жестокость и нежность дней. И я ушел. Меня объявили умалишенным, не отвечающим за свои поступки, правда, дали немного денег. С тех пор я и гуляю. Смотрю на реки, на небо, у меня нет никаких дел, я живу. Всего лишь. Думаю, вам это кажется странным?»

Нет, мне его жизнь не казалась странной. Я только думала, что когда-нибудь шестерни подхватят и меня, мое время будет рассчитано по минутам, там и смерть придет, а я так ничего и не увижу, ничего не пойму; наверное, чтобы избежать этого, надо бороться. Отчаянно бороться. Впервые я взяла моего нового друга за руку. Жесткая, сухая рука, но ее прикосновение было приятным.

Это, наверное, был мой единственный друг, и вот сейчас он уйдет, и я больше никогда не увижу его. Я спросила его, увидимся ли мы, а он ответил, что вряд ли, но разве это так важно? Ведь одна неделя среди лета на берегу Сены, когда ты встретил друга и потерял его, - это хорошая неделя. Затем он улыбнулся мне и ушел. Я видела, как он уходит в лучах солнца.

Я бегом вернулась в пансион. Больше мне не придется убегать по белым улицам к Сене. Но я чувствовала еще кое-что, какую-то счастливую усталость. И вкус времени стал мне родным, как прирученный зверек.

0

38

Пурпурный лист на дне бассейна
Сквозит в воде, и день погас...
Я полюбил благоговейно
Текучий мрак печальных глаз.

Твоя душа таит печали
Пурпурных снов и горьких лет.
Ты отошла в глухие дали,-
Мне не идти тебе вослед.

Не преступлю и не нарушу,
Не разомкну условный круг.
К земным огням слепую душу
Не изведу для новых мук.

Мне не дано понять, измерить
Твоей тоски, но не предам -
И буду ждать, и буду верить
Тобой не сказанным словам.


Максимилиан Волошин

0

39

Маруся рано будила меня,
поцелуями покрывала,
и я просыпался на ранней заре
от Марусиных поцелуев.

Из сада заглядывала в окно
яблоневая ветка,
и яблоко можно было сорвать,
едва протянув руку.
Мы срывали влажный зеленый плод,
надкусывали и бросали —
были августовские плоды
терпки и горьковаты.
Но не было времени у нас, чтобы ждать,
когда они совсем поспеют,
и грустно вспыхивали вдалеке
лейтенантские мои звезды.
А яблоки поспевали потом,
осыпались, падали наземь,
и тихо по саду она брела
мимо плодов червонных.
Я уже не помню ее лица,
не вспомню, как ни стараюсь.
Только вкус поцелуев на ранней заре,
вкус несозревших яблок.

"Воспоминание о Марусе", 1970 год. Юрий Левитанский

0

40

Иосиф Бродский. На независимость Украины

Дорогой Карл XII, сражение под Полтавой,
Слава Богу, проиграно. Как говорил картавый,
Время покажет "кузькину мать", руины,
Кость посмертной радости с привкусом Украины.

То не зеленок – виден, траченный изотопом,
Жовто-блакытный Ленин над Конотопом,
Скроенный из холста, знать, припасла Канада.
Даром что без креста, но хохлам не надо.

Горькой вошни карбованец, семечки в полной жмене.
Не нам, кацапам, их обвинять в измене.
Сами под образами семьдесят лет в Рязани
С сальными глазами жили как каторжане.

Скажем им, звонкой матерью паузы метя строго:
Скатертью вам, хохлы, и рушником дорога.
Ступайте от нас в жупане, не говоря – в мундире,
По адресу на три буквы, на стороны все четыре.

Пусть теперь в мазанке хором гансы
С ляхами ставят вас на четыре кости, поганцы.
Как в петлю лезть, так сообща, суп выбирая в чаще,
А курицу из борща грызть в одиночку слаще.

Прощевайте, хохлы, пожили вместе – хватит!
Плюнуть, что ли, в Днепро, может, он вспять покатит.
Брезгуя гордо нами, как оскомой битком набиты,
Отторгнутыми углами и вековой обидой.

Не поминайте лихом, вашего хлеба, неба
Нам, подавись вы жмыхом, не подолгом не треба.
Нечего портить кровь, рвать на груди одежду,
Кончилась, знать, любовь, коль и была промежду.

Что ковыряться зря в рваных корнях покопом.
Вас родила земля, грунт, чернозем с подзомбом,
Полно качать права, шить нам одно, другое.
Эта земля не дает, вам, калунам, покоя.

Ой, ты левада, степь, краля, баштан, вареник,
Больше, поди, теряли – больше людей, чем денег.
Как-нибудь перебьемся. А что до слезы из глаза
Нет на нее указа, ждать до другого раза.

С Богом, орлы и казаки, гетьманы, вертухаи,
Только когда придет и вам помирать, бугаи,
Будете вы хрипеть, царапая край матраса,
Строчки из Александра, а не брехню Тараса...

0